Архимандрит Григорий (Зумис): «Чужой и пришелец»

Старец Евдоким был прекрасным человеком, память о котором не должна затеряться во времени. «О возвещавшем тебе слово Божие, — говорится в Апостольских постановлениях, — помни и днём и ночью». Он был высокого роста, тело его было иссохшим от лишений и трудов. Лицо у него было покрыто загаром, а руки были мозолистыми и твёрдыми, как посох, на который он опирался. Он казался скорее спустившимся с гор крестьянином или моряком, чем игуменом царского монастыря. Незаметно для всех нёс он свой крест страданий и испытаний. Лишь по замутнённому взгляду можно было догадаться о его душевной боли. Он смирялся настолько безропотно, что воспоминания об этом до сих пор разрывают мне сердце.

Первое всенощное бдение в монастыре Дохиар, на котором мы присутствовали, было под праздник святых апостолов Петра и Павла. Когда отец Евдоким, как обычный пономарь, начал зажигать в положенное время большие свечи в паникадиле, то уставщик выхватил у него шест со свечой и чуть ли не вытолкал его из храма, ругая за то, что если он сожжёт все большие свечи, то ничего не останется на Преображение и Успение.

Он был духовником моего покойного отца в последние годы его жизни. Всякий раз, исповедавшись у него, отец говорил с печалью в голосе: «Как жаль, что такой человек остаётся под спудом!» Его почитал и отец Гавриил, игумен монастыря Дионисиат. Он говорил одному своему знакомому:

— Быть может, он не очень образован, но для своего монастыря он просто находка благодаря прямоте характера и любви к обители. В трудные годы, когда неоткуда было взять денег, ему удалось поправить экономическое состояние монастыря. Он и тогда, и всегда был двужильным.

А теперь давайте обратимся к житию этого святого мужа. Родился он в 1906 году в селе Амфйклиа в Локриде (область в Центральной Греции – прим.ред.). В миру его звали Евстафий Скуфас. Родители его были бедными земледельцами, как и все прочие жители сёл в то время. Очень рано он остался без матери. Часто с болью он говорил:

— Мачеха может быть плохой или хорошей, но мать с её молоком она никогда заменить не сможет.

Он поступил в среднюю школу, которую, кажется, так и не окончил. Его детство, как он сам рассказывал, прошло среди больших лишений и без особенной заботы со стороны старших. Отец и мачеха относились к нему как к чужому. Ему всегда нравилась церковная жизнь, но толком о ней он ничего не знал. Работал он на полях.

Когда подошёл срок его увольнения из армии, офицеры его воинской части стали рассказывать солдатам о различных профессиях. Среди прочих один офицер завёл было разговор о монашестве, но так робко, что его можно было понять только внимательно слушая. Так Евстафий впервые услышал о монашеской жизни. Он поговорил с этим офицером наедине и почувствовал, что нашёл свой путь.

После армии он некоторое время работал в Ламии (крупный город в Центральной Греции – прим.ред.), но его душа, как сам он писал, склонялась к покаянию. Одному духовнику он исповедал свой помысел о желании стать монахом. На это духовник ему сказал: «Монашество — устаревшее установление. Оно было полезным во времена турецкого владычества, чтобы порабощённые греки могли отписывать свои имения монастырям, так как турки не трогали того, что посвящено Богу».

Евстафий настаивал на своём желании стать монахом, и тот предложил ему пойти в монастырь Богородицы Олимпийской в городе Элассон (город, расположенный у подножия горы Олимп – прим.ред.). Там он, не найдя того, что искал, не мог найти себе покоя. Игумен, узнав о его помыслах, послал его пожить в монастыре у селения Спармос. Как сам он писал, «к счастью, я очень быстро понял, что если останусь там дольше, то стану хуже, чем был, и поэтому вернулся в монастырь Богородицы Олимпийской. Там Бог приготовил для меня подарок. Один из мирян, работавших в монастыре, человек доброго устроения, в течение многих лет был почитателем Святой Горы и часто ездил туда. Каждый вечер после ужина он, будто от Бога посланный, с огромным удовольствием рассказывал мне об Афоне».

Эти яркие рассказы о Святой Горе ещё больше разожгли его желание монашества. Тайно от монастырского начальства он спустился в Ларису (город, расположенный неподалёку от Олимпа – прим.ред.) к одному известному духовнику и попросил его помочь ему отправиться на Афон. Тот ему ответил, что туда уходят одни лишь преступники, а ему нужно оставаться в миру и заниматься миссионерством. Опечаленный, он вернулся в монастырь, но не остался там надолго. Он пошёл к митрополиту Элассонскому и рассказал ему о пламени, которое сжигает его сердце, и попросил у него в долг пятьсот драхм на дорогу. Митрополит, чтобы только отвязаться от него, дал ему денег, и он отправился на славный Афон.

На заре воскресного дня он добрался до Фессалоник. По дороге он встретил одну женщину.

— Госпожа, госпожа, скажите, где находится порт, откуда идут корабли на Святую Гору?

— Туда идёт вон тот корабль, у которого дымится труба. Иди на звук его гудка, и найдёшь.

26 декабря 1929 года после трудной дороги он, наконец, сошёл на берег Святой Горы и, ни в чём не успев разобраться, натерпелся горя. Первый монастырь, который он посетил, был Ксиропотам. Он прождал в нём три дня, пока ему не показали дорогу в Симонопетру. Там его не приняли, и он пошёл в русский монастырь, потому что, как он сам говорил, в те годы не монах выбирал себе монастырь, а монастырь монаха. В русском монастыре на него даже не посмотрели, так как там не принимали греков. Идя по колено в снегу, он дошёл до Ксенофонта, так проголодавшись и утомившись, как никогда в жизни. Он пришёл незадолго до начала вечерни. Игумен его не принял.

— Нас и так много, а монастырь не может кормить ещё одного.

Уходя, он встретил в воротах старого монаха, который спросил у него, зачем он пришёл. Отчаявшись, он сказал ему:

— Я хочу стать монахом. Уже целую неделю я всё хожу, но никто меня не принимает. Вот и ваш игумен сказал, что я здесь лишний.

Монах повёл его к игумену и сурово сказал:

— У тебя что, много таких парней, как этот, которые ждут у монастырских ворот, пока их не примут? Прими его и не ухудшай нашего положения. Он пришёл не ради хлеба, а ради монашеской жизни.

Его приняли, и в конце повечерия одели в рясу. А после этого, как он сам шутил, ему в тот же вечер дали «почетное» послушание помощника повара, которое считается самым трудным из послушаний. Один год он был помощником, а потом пять лет поваром и одновременно помощником пономаря. Пока закипала вода в чане, он зажигал лампады в соборе, а бросив еду вариться, он бежал зажигать лампады в малом храме, чтобы, когда на литургию придёт пономарь, они уже горели. С самого начала он научился дорожить временем и оказывать братии деятельную любовь. Тот, кто знает жизнь монастырей на Святой Горе, может по достоинству оценить самоотверженность молодого Евдокима.

Он без ропота и лишних разговоров исполнял самые скромные монастырские послушания. Пять лет он был пономарём, два с половиной смотрел за телятами и много лет нёс послушание лесничего. Он сторожил мулов, кормил свиней, чтобы монастырю от их продажи была хоть какая-то прибыль. Он не хотел, чтобы братия терпела недостаток в необходимом. Лодочники из Уранополиса (город, находящийся у сухопутной границы Святой Горы – прим.ред.) свидетельствуют: «Чтобы не платить лодочнику сто драхм за перевоз из Уранополиса в монастырь, он шёл пешком всю ночь, хотя в его сумке было достаточно денег после продажи телят, которых он перед этим отвёз в Пирей на грузовом судне».

Монастырь он любил больше, чем родительский дом; ему он отдал всего себя. Он говорил: «Я прошёл все монастырские послушания, кроме садовника и представителя в Протате (центральный орган управления на Святой Горе, состоящий из представителей всех двадцати монастырей – прим.ред.)».

Лучше узнав тогдашнее святогорское монашество, столкнувшись с жестокостью и бесчувственностью некоторых из братии, молодой Евдоким нашёл опору в отце Поликарпе — монастырском сапожнике. Он выслушивал помыслы молодого монаха, не теряя своей жизнерадостности, какими бы они ни были (жалобы, плотские восстания, ропот, презрение, хульные помыслы), не боясь за будущее брата. Всё это добрый старец воспринимал настолько просто и естественно, что уже от одной беседы с ним к Евдокиму возвращался душевный покой.

— Отец Поликарп, — говорил старец Евдоким, — был для меня прекрасной отдушиной. Если бы не он, я бы не остался монахом. Горе монаху, который не открывает помыслов своему старцу.

— Ты когда-нибудь уходил из своего монастыря?

— Несколько раз, но при этом никогда не выходил за пределы его владений, не хлопал дверью и не обращался за советом к другому старцу.

Он был избран в игумены в тяжёлое для монастыря время. Довольно долгое время игумена в нём смещали каждую неделю. Один из монахов, член духовного собора монастыря, просто взбесился: он каждому из игуменов постоянно доставлял какие-то неприятности и соблазны. И вот, отца Евдокима вызвали на игуменство прямо из леса. Проблемный старец встретил его такими словами: «Ты ли еси грядый, или иного чаем?» (ср. Мф. 11:3).

Несмотря на свою простоту, новый игумен смог отстранить его от управления делами монастыря и оставался на своём посту двадцать два года.

Годы игуменства никак не повлияли на отца Евдокима: он не носил ни одежды, ни обуви, которые были бы приличны игумену. Его подрясник и ряса были самыми простыми и выцветшими на солнце; стоптанные, дырявые, выгоревшие тапочки были его единственной обувью; из дыр на носках светились пятки. Любители комфортной жизни с издёвкой за глаза называли его пахарем, а дохиарский монах Харалампий обзывал его лапотником. Скромность игумена Евдокима вошла в поговорку на Святой Горе.

Что касается богослужебной торжественности, которой особенно отличаются царские монастыри Афона, то он к ней был совершенно равнодушен. Он не надевал на себя ни наперсного креста, ни мантии (в Греции наперсные кресты и цветную мантию носят только архиереи и игумены, и только во время богослужения – прим.ред.). О нём ходит такой анекдот: как-то на Пасху ему предложили надеть мантию, а он в ответ сказал: «Спасибо, мне не холодно». Я спрашивал у покойного старца Григория из скита монастыря Ксенофонт (он пришёл на Гору в 1909 году, когда ему было восемнадцать лет, умер в сто лет и отличался строгостью жизни и точными суждениями о людях), делал ли он это ради смирения или из пренебрежения церковным уставом. Тот без колебаний ответил: «Ради смирения. Он был добродетельным мужем и предпочитал простую жизнь, которая больше подходит монаху. Он в своей простой монашеской скуфье напоминал монахов древности. Жители острова Хйос некогда часто упоминали о нищенской скуфье святого Макария, епископа Коринфского (сподвижник прп. Никодима Святогорца и один из вождей движения колливадов – прим.ред.)».

Однажды я предложил ему пошить красивую рясу для пасхальных дней. Он мне ответил: «Она мне уже не понадобится, пошей её для молодых».

Так и вышло: это была его последняя Пасха. В другой раз я принёс ему новую монашескую скуфью.

— Не надо, моя лучше.

— Но ведь она уже никуда не годится.

— Наоборот, она стала ещё более монашеской.

В церковь он всегда приходил первым. Когда в неё заходил служащий иеромонах, то он уже стоял в своей стасидии. На всех службах было видно, что он молится. Во время богослужения он предпочитал стоять, как это установил для монахов Василий Великий, поэтому и сон его не одолевал: мы ни разу не видели его дремлющим. Богослужение он очень любил: однажды он около десяти часов шёл ночью в монастырь из Уранополиса, придя, сразу стал служить, и лишь отслужив литургию, пошёл отдыхать!

Однажды я заметил, что он какой-то задумчивый.

— Отче, где сейчас твои мысли?

— Я много пострадал в своём монастыре, но вам здесь ещё хуже, чем когда-то мне.

При этом старец глубоко вздохнул.

— До сих пор я хвалился своими трудами, а теперь, когда я стал слабым, мне стыдно. Я молю Бога, чтобы Он забрал меня, когда я буду ещё на ногах, чтобы вам не было хлопот из-за моей болезни. Я не хочу, чтобы вы беспокоились, подавая мне воду.

Всё вышло по его молитве.

Кажется, за всё время своего монашества он ни разу не встречался со своими родственниками. У себя на родине он побывал только один раз, спустя тридцать лет после того, как покинул её. У него ни с кем не было особой дружбы. Он всех считал и называл друзьями, оставаясь при этом для всех чужим..

Отец Евдоким оставил для нашего времени один важный завет: мы должны восстанавливать наши монастыри, но не бегая каждый день по министерствам и банкам, а трудясь своими руками. Он никогда не доверял мирским начальникам и знаменитостям, но всю свою надежду возлагал на Святого Бога, как сам часто говорил в своих беседах.

Он не стремился к тому, чтобы в монастыре была идеальная чистота; охота за пылинками казалась ему неподходящим занятием для мужчины. Во время генеральных уборок он язвил: «К вам что, едет архиерей?»

Также, видя на монахах выстиранные и выглаженные рясы, он с улыбкой говорил: «Древние говорили: “Не стирайте часто ваши одежды: так они быстро испортятся”».

«В 1976 году для бедного Евдокима, — как он сам пишет, — начались беды и скорби». Его выгнали из монастыря с предписанием поселиться там, где он сам пожелает; туда ему вышлют и его вещи. В возрасте семидесяти одного года из обители своего покаяния был изгнан игумен, или, лучше, верный и опытный монастырский рабочий! У дверей представительства монастыря в Карее (административный центр Святой Горы, в котором находится Протат – прим.ред.) ему вручили мешок с грязной одеждой. Он оставил себе только часы, а одежду отдал обратно. В конце 60-х на Святой Горе появилось движение зилотов (зилотами называют неумеренных ревнителей чистоты веры: Афонские зилоты обычно отказываются поминать в молитвах своего Патриарха и, хотя живут на Афоне, существуют как бы вне Церкви – прим.ред.) из-за начавшихся частых встреч Константинопольского Патриарха с Римским Папой. Движение возглавили святогорские монахи, имевшие высшее образование. Вслед за ними пошли, как это обычно бывает, самые благоговейные и простые. Но когда власти решили разобраться с зилотами, то начавшие смуту отказались от своих слов, а вовлечённые ими в неё сохранили «евангельское дерзновение» своего исповедания. О причинах изгнания отца Евдокима я никогда не спрашивал; отцы, жившие в то время на Святой Горе, знают об этом лучше меня. С уверенностью я могу утверждать только то, что прямота и непреклонность его характера способствовали его изгнанию и что к зилотам он никогда не примыкал: у него всегда сохранялось общение с Церковью.

Как-то я в шутку спросил у него:

— Ты не бывал у Киприана (один из самых известных греческих старостильных раскольников – прим.ред.) в Фили?

На это он мне ответил:

— Одно дело дружба, а другое — Церковь. Я лишь свидетельствую о том, что делается не так, но не разрываю общения с Церковью.

Если бы все зилоты были такими, как отец Евдоким! Если бы у нас были такие монахи-зилоты, которые, оставаясь в Церкви, говорили бы ей о том, что их смущает, как разумные дети своей матери, а не отворачивались бы от неё с презрением! Это было бы церковной дисциплиной, а не анархией. К тому же наше время характерно тем, что оно — время диалогов и межличностных отношений. Горе нам, если мы будем выгонять монахов из наших монастырей только за то, что у них есть ревность к чистоте веры. Без них монастыри превратятся в кемпинги.

Такого в любом случае не должно быть среди монахов, потому что, если они выгонят молодого, то он может сбиться с пути, а если старого, то с горя он может потерять рассудок, впасть в старческий маразм и даже дойти до самоубийства.

Отец Евдоким говорил: «Сам Бог сохранил мой рассудок от расстройства».

Он отправился в ближайший монастырь — Дохиар. С грустью в глазах он рассказывал о своём первом испытании на новом месте: «Никто не хотел меня принимать. Лишь отец Харалампий, у которого от природы остался ум ребёнка, позволил мне расстелить одеяло в углу своей кельи, чтобы мне было где приткнуться».

Отец Евдоким готовил еду на двоих. У Харалампия была электроплита и посуда, так как в то время наш монастырь был ещё особножительным. В одно воскресенье отец Евдоким запёк в духовке треску с картошкой. Он ждал Харалампия до полудня, но тот был занят бесконечными разговорами с паломниками возле монастырской лавки.

— Я положил себе в тарелку кусочек трески и две картофелины. Выйдя из кельи, я сказал ему: «Харалампий, я уже поел. Еда в духовке». Через пять минут он вернулся и стал ругать меня последними словами перед всеми людьми за то, что я будто бы всё съел, а ему ничего не оставил. Я промолчал, зашёл за храм святого Онуфрия, сел на развалины старой постройки и горько заплакал.

Обычной пищей старца были сухари, оливки и немного вина.

— Ты никогда не ел мяса?

— С тех пор как я стал монахом, никогда. Когда мне приходилось выезжать в мир по делам монастыря вместе с другими отцами, то они ели, а я никогда.

Всё, что здесь было о нём написано, мы взяли из его собственных рассказов и из того, что прочитали в его записной книжке. Я мог бы рассказать ещё о многом, но не стану этого делать ради спокойствия братии... А теперь я расскажу о том, чему мы были свидетелями, когда жили здесь вместе с ним в течение одиннадцати лет. На первых порах нам было трудно на послушании в лесу. Мы в этом совсем ничего не понимали, и так как нам было стыдно, что бывший игумен с его слабым зрением опять будет зажигать в церкви лампады, я попросил его, как человека опытного, помочь нам в лесу. Через несколько дней он купил топоры и секаторы.

— Зачем они тебе?

— Я с ними пойду в лес. Бери и ты.

— Спасибо, отче, мне не нужно.

Злые языки, которые всегда бывают в каждом святом месте, осуждали его: «Он посылает тебя в лес, чтобы отдалить от монастыря». Бедный Евдоким постоянно боялся, что его неправильно поймут. Ему всё приходилось делать со страхом. Это было ужасное зрелище: видеть, как некогда высоко летавший афонский орёл боится каких-то воробьёв и дроздов.

Он ходил в Дафни (главная афонская пристань – прим.ред.) за монастырской почтой. Однажды у него из кармана выпали деньги. Обнаружив пропажу, он тотчас зажёг свечу перед иконой святого Мины и побежал их искать. Мне было больно смотреть на перепуганного старца. Моё «ничего страшного» его не успокаивало, пока он не нашёл и не вернул потерянные деньги. В другой раз один паломник оставил монастырю довольно много денег, а пономарь, найдя их, присвоил. Отец Евдоким употребил всё старание, чтобы убедить его отдать их в монастырскую казну. Ему было очень больно смотреть на то, как трудно нам живётся в монастыре, и потому он никогда ничего не просил для себя из пустой казны Дохиара. Когда он услышал, что какой-то монастырь закупил сто килограммов кальмаров для угощения в честь поставления нового игумена, то сказал фразу, ставшую афоризмом: «У одних нечего есть, а другие не знают, чего им ещё съесть!»

С первых дней нашего общения он был скуп на слова и щедр на примеры. В первое же лето он стал очищать топором наружную стену монастыря от покрывшей его густой растительности.

— Отче, что ты там делаешь?

— Очищаю стену. Если в лесу разгорится пожар, то нужно, чтобы не загорелся и монастырь. А если пожар будет в монастыре, то нужно, чтобы не загорелся лес.

Это было хорошим уроком для нас, новичков, не знавших о том, к чему может привести пожар.

Мы часто видели, как он скорбит о своем изгнании, и часто слышали его шёпот: «Седе Адам прямо рая» (ср. начало кондака в Неделю Сыропустную – прим.ред.). Он любил свой монастырь больше, чем что-либо другое на земле, и потому скорбь его была такой великой, что никто из нас не в состоянии был её понять.

— Ужасно видеть, как перед тобой закрывают ворота, через которые ты спокойно входил пятьдесят лет. Все могут ими войти: рабочие, паломники, монахи, одному мне нельзя. Всякий раз, входя и выходя монастырскими вратами, я осенял себя крестным знамением. Почему же Крест не сохранил меня?

Дорога в Дафни была для него утешением, потому что, идя по ней, он хотя бы снаружи мог увидеть монастырь своего покаяния. У него наступало внутреннее успокоение от одного лишь его вида. Это то, о чём в народе говорят: «Пойди и посмотри». Конечно, мы, такие строгие к другим, судящие о них без снисхождения и жалости, говорили, что он ходит в Дафни ради выпивки. До того как я стал игуменом в Дохиаре, мне пришлось выслушать столько обвинений в его адрес, что в его присутствии мне становилось неловко. Мне говорили, что отец Евдоким связан с кораблями, что у него есть несколько квартир, что он человек порочной жизни, грубый и неотёсанный, что он зилот и что с презрением относится к Церкви. Чего только я о нём ни слышал... Некоторые седые духовники, которых на Горе почитали святыми, советовали мне потерпеть его один год, а потом выгнать, так как он представляет опасность для братии. Советовали мне запретить ему ездить в Дафни и Фессалоники, и тогда он сам от нас уйдёт. К счастью, Бог надоумил меня, хоть я и был тогда неопытен в подобных вещах, так ответить на эти жестокие слова: «Знаете, отцы, мне кажется, что я должен давать ему ещё больше денег, чтобы он мог чаще выходить из монастыря и этим утешаться в своей скорби. А вы мне советуете его прогнать! Куда может пойти жить старик, которому уже семьдесят пять лет? На площадь Омóнии (одна из двух центральных площадей в Афинах – прим.ред.) в Афины? Миряне, если не в состоянии содержать своих родителей, помогают им устроиться в дом престарелых, а куда идти этому нищему монаху?»

Он старался угодить прежнему игумену Прокопию, приглашал его на чашку кофе или рюмку ракии, но тот продолжал относиться к нему несправедливо и не делал различия между тяжёлыми и лёгкими проступками. В конце концов оба они стали более осторожными перед молодыми монахами. Я совсем не хочу осуждать его за притворство. С его стороны было бы неразумным вести себя неосмотрительно, учитывая то, сколько он натерпелся от нас, молодых. Мы в этом оклеветанном монахе не нашли ничего из всех ложных обвинений, которые на него возводили, кроме, пожалуй, его твёрдой непреклонности в том, что он считал правильным, и излишней прямоты в своих утверждениях.

Он был беден, совершенно беден. Все эти годы он питался почти одними сухарями. Даже когда он приезжал в Фессалоники, в его чемоданчике был только хлеб и немного оливок. А в гостинице, где он останавливался, не было даже постельного белья, одни лишь старые одеяла. Всю пенсию, которую он получал от государства, он тратил на угощение для братии. О его одежде я могу сказать лишь то, что после его смерти у него в келье не нашлось ничего, из чего можно было бы сделать саван. Что сказали бы на это монахи и игумены, которые его осуждали и бесстыдно обвиняли в любостяжании?

Он часто говорил: «Когда я умру, то всё моё имущество вы найдёте у меня в кармане. В других местах можете даже не искать: у меня ничего нет».

В последние годы своей жизни он иногда просил материальной помощи у своего монастыря. Я спросил у него:

— Отче, зачем ты просишь? Разве ты в чём-то нуждаешься?

— Нет, отец игумен, я прошу для того, чтобы у них появилось ко мне милосердие, за которое им будет оказана милость в Царстве Божием.

Старца осуждали за то, что он был неотёсанным и грубым, а мы увидели в нём подлинное благородство и сдержанную любовь, которая так прилична монаху. Он и вправду не умел улыбаться направо и налево. Всем известно, что в таких улыбках часто кроется яд. Вместо этого у него была ровная вежливость и любовь ко всем. Он никогда не был мелочным и злопамятным. Он был прекрасным представителем своего поколения: те достоинства, которые я видел в своём отце, были и в отце Евдокиме. Рядом с ним каждый ощущал любовь и надёжность, хоть он и не выказывал никому своего особого расположения. У него в келье всегда было что-то, чем он мог бы отблагодарить за самую малую услугу. Без своего ответного подарка он никогда и ни от кого ничего не принимал. Возвращаясь из Дафни, он всегда приносил что-нибудь для братии, как хороший дедушка приносит гостинцы своим внукам.

Однажды он принёс бутылки с апельсиновым соком. Он позвал кого-то из младшей братии, чтобы тот их всем раздал, но не стал дожидаться, пока брат вернётся, как поступили бы мнящие себя великими, а пошёл сам с половиной бутылок и стал обходить все кельи, пока не встретился с ним. Такое отношение к монастырю очень показательно для игумена. Когда этот старец шёл навстречу молодому монаху, то в каждом его шаге проявлялось особенное благородство. Его обращение с другими всегда было прекрасным и безукоризненным.

Что же касается слухов, будто он был плохим человеком, то я скажу, что все те одиннадцать лет, что мы прожили вместе с ним, его жизнь напоминала жизнь древних отцов. Из его уст никогда нельзя было услышать никакого неприличного слова. Келья его всегда была открытой. Спал он в подряснике. Кто бы его ни позвал, он всегда был готов послужить. Несмотря на свой возраст, он безропотно переносил зимний холод. Да и наёмные рабочие, которые трудятся на Святой Горе и о многом знают лучше нас, когда я у них спрашивал, говорили о нём только хорошее. Особенно хорошо отзывались о нём люди, которые жили в его монастыре больше четырнадцати лет, спасаясь у него от преследований партизан-коммунистов.

В келье у него всегда была какая-нибудь книга, которую он читал. Как-то раз он что-то прочёл в Добротолюбии, и это произвело на него такое сильное впечатление что в течение нескольких дней прочитанное не выходило у него из головы.

Поначалу, желая защитить себя, он написал какие-то оправдательные письма, что по-человечески было понятно. Хорошо, если бы все могли в такие моменты преодолевать себя и молча нести свой крест! Но чего мы сами не в состоянии понести, того не должны требовать и от других.

Однажды он поведал брату, которого уважал и называл своим учителем, что как-то вечером, находясь во власти помыслов самооправдания, он сел на кровать и опёрся спиной о её железное изголовье. Вдруг он увидел, как на противоположной стене чья-то невидимая рука пишет по порядку все его грехи, которые он совершил от детских лет и до настоящего часа, а рядом со стеной — одетую в чёрное Женщину, Которая смотрела то на стену, то на него, и при этом горько плакала. Увидев Её, он тут же пришёл в сокрушение и воскликнул: «Ах, Пресвятая Дева, как много я сделал дурного, даже не понимая, что это плохо, а ведь это так Тебя огорчало!»

На следующий день он сжёг все свои оправдательные письма и, постоянно вздыхая, стал молиться по чёткам. После его смерти у него в келье не нашлось ни одного из этих писем.

Однажды я увидел, что он сидит у монастырских ворот.

— Как ты, отче?

— Послушай, отец игумен. Когда кто-то находится на краю могилы и при этом с ним всё хорошо, то это замечательно. Но если с ним что-то не так, то это просто ужасно. Как мне теперь возвращаться назад и начинать всё сначала?

Один брат спросил его, молится ли он. На это он ответил: «Шесть лет с того дня, как мне было видение, я постоянно творю молитву, и от этого у меня на душе становится очень спокойно».

В другой раз он говорил: «Я не мог духовно помочь своему монастырю, так как не получил должного образования, и поэтому старался помогать ему материально, даже через силу».

Он знал, что такое труд, сразу узнавал тружеников и понимал их нужды. Потому и слова в молитве на Литии «о служащих и служивших во святей обители сей...» он произносил от всего сердца.

Когда в последние годы его жизни его монастырь предложил ему вернуться, он сказал нам: «Они должны были предложить мне вернуться спустя один-два года. Все мы люди, все ошибаемся. Но предложение, сделанное спустя четырнадцать лет, кажется мне запоздавшим. С ними я прожил один год, а с вами одиннадцать. Они поступили со мной вопреки Евангелию, и теперь я не хочу ничего менять. Я хочу умереть у вас на руках. Но если я вам в тягость и вы не хотите со мной возиться, то я уйду, и пусть Бог приведёт меня туда, куда Ему угодно».       .

Дважды я просил у патриаршего Экзарха снять с него наказание изгнания, но, к моему величайшему огорчению, мои слова не были услышаны. По этой причине Сам Бог изгладил «да будет изгнан» раньше, чем это сделали люди. В воскресенье отец Евдоким умер, а в понедельник пришло письмо о снятии с него наказания.

Много раз он тактично давал мне такой совет: «Да, отец игумен, так часто поступают на Святой Горе. Это, конечно, не заповедь Божия, но всё-таки лучше не попадать в монашескую газету! Тебе нужно быть очень внимательным к своей братии, потому что сначала ты видишь братию, а потом уже солнце. Ты не должен быть к ней жестоким. Если ты посылаешь своих монахов на тяжёлые работы, то давай им на трапезе масло и вино, как поступали древние отцы. Литургию на буднях нужно служить попроще, ведь праздник бывает не каждый день. Монашеская жизнь требует строгости во всём, но она не должна становиться показной».

Трижды в день он перед службой обходил центральный храм обители и стучал в деревянное било. А когда шёл дождь или снег, то он это делал под зонтиком, стараясь соблюсти монастырский устав, который предписывает именно таким образом созывать братию на молитву.

Ещё он советовал мне с терпением относиться к неразумным поступкам молодых монахов. Он говорил мне, чтобы я судил о них не строго, а с любовью.

Когда он заболел, я часто предлагал ему поехать в Фессалоники. На это он отвечал: «Я хочу умереть в своей келье».

Он был из тех, кто желает быть похороненным на афонской земле.

Отца Евдокима обвиняли также в том, что он выпивает. На самом деле он пил не больше, чем все другие люди в его время. С другой стороны, многие старцы, которыми мы восхищаемся и о которых пишем книги, также были не прочь выпить винца. И мы напрасно скрываем это, стремясь идеализировать их жизнь. Он говорил: «Когда я откажусь от вина, знайте, что смерть моя близка».

И действительно, во вторник он отказался от вина, а в воскресенье умер. Сначала он перестал есть. В течение одного месяца он ел только суп, затем одну неделю ел только нежирную сметану, а последние три дня пил одну лишь воду. В субботу он сказал моему отцу: «Теперь, господин Христос, я ухожу в другую, вечную жизнь».

Всё то время, что мы жили вместе с ним в монастыре, он причащался каждое воскресенье.

— Отче, — сказал я ему, — у монахов Святой Горы принято причащаться по субботам.

— Да ладно, отче, ведь этот обычай не догмат веры.

В воскресенье вечером он почувствовал тяжесть, но его рассудок был совершенно ясным. Отец Гавриил спросил у него:

— Ты меня узнаёшь?

— Да, ты иеромонах.

После этого отец Евдоким поднял руку и благословил его. Пришедший к нему из Ксенофонта врач спросил, не больно ли ему. Он ответил: «Нисколько». Мы начали соборование. Как только я его помазал, он повернулся ко мне, посмотрел с любовью и отошёл, оставив в наших душах чувство умиротворённости. Он как будто стоял в Царских вратах и сказал всем нам: «Мир всем». Он умер по-христиански и без страданий. Мы одели его в обычные монашеские одежды. Бог дал ему такую кончину, о которой он просил во время церковной молитвы: христианскую, безболезненную, непостыдную, мирную. Во время жизни он никому не был в тягость и ушёл, как странник и нищий, как и прилично монаху. Да будет вечной память о нём перед Богом и у людей.

Как только он умер, игумен сказал: «Звоните в большой монастырский колокол, чтобы ущелья и горы, по которым он так часто ходил, услышали, что сегодня иеромонах Евдоким попрощался с видимым творением».

Мы благодарны ему за оставленный им хороший пример и просим Архистратига Михаила послать нашему малому стаду другого Евдокима, чтобы он напоминал нам о тех, кто всем сердцем предан Церкви.

Старик Афон, ты принял в свои недра Евдокима. Да вырастут на тебе и другие Евдокимы, чтобы тебе остаться прежним. Аминь.

Архимандрит Григорий (Зумис),
«Люди Церкви, которых я знал»


Понравилась статья? Поделитесь ссылкой с друзьями!